чем на ногах и без нельсона. Индрек тоже долгое время расхаживал с вздувшимися на шее жилами и напруженными мышцами. Голова казалась тяжелой и вялой, словно это была и не голова вовсе, а какой-то бочонок, в котором плещется кислое молоко. По ночам горели уши — какой же ты борец, если у тебя уши не горят, как у Луриха. Не то чтобы Индрек сам так считал — это окружение, среда, общество навязывали ему свои взгляды, внушая: мужчина должен быть не только высоким, но и сильным, и Индрек хотел доказать, что у такого верзилы, как он, тоже есть сила, словно и он вырос на скотских кормах, от которых, как утверждает господин Маурус, человек становится силачом.
Борьба в цирке закончилась, но увлечение силовыми упражнениями продолжалось, не раз еще колени и локти разбивались о твердый, пол, однако мало-помалу всеобщее возбуждение стало ослабевать. Остатки дурмана развеял один мелкий случай.
После рождества в седьмой класс поступил новый ученик по фамилии Паюпилль. Это был невысокий коренастый парень лет семнадцати-восемнадцати, толстогубый, с плоским, смуглым лицом, квадратным лбом, крепкими зубами и густыми волосами. Он носил серое пальто, на воротнике которого выделялись светлые четырехугольные пятна, свидетельствовавшие о том, что прежде здесь что-то красовалось. Это была шинель ученика казенной гимназии, с которой спороли петлицы.
Почему Паюпилль ушел из гимназии, никто не знал. Сам он намекал на какие-то книги, запрещенную литературу, национальный дух, куплеты про начальство, религию и даже бога. Словом, Паюпилль, если всему этому верить, был парень хоть куда.
Но его бахвальство недолго оставалось бездоказательным. Вскоре в училище господина Мауруса тоже начали распространяться какие-то издевательские стишки. Парни, успевшие ближе узнать Паюпилля, утверждали, будто у него есть целые тетради стихов и статей. Эта новость, казалось, пробудила от спячки все училище. Как выяснилось, и здесь были друзья муз, уже давно тайком сочинявшие стихи, пробовавшие переводить Пушкина и Лермонтова. Это хранилось втайне, потому что сочинение стихов считалось занятием смешным и постыдным. Не то чтобы вооб-
306
ще, а здесь, в училище Мауруса. Теперь же это самое училище буквально кишело поэтами. Ученики настолько осмелели, что решились показать свои стихи Коови, небось тот выскажет о них свое мнение. Однако господин Коови, человек тихий и скромный, заметил:
— Я ничего не понимаю в поэзии, а тем более в эстонской. Эстонская поэзия должна быть патриотической, а я не очень-то могу похвастаться своим патриотизмом. Вам следовало бы обратиться к самому господину Маурусу, он в свое время присуждал награды на конкурсах поэзии, организуемых Литературным обществом, он-то уж вам скажет. Пишите по-латыни или по-русски, тогда я почитаю.
Господин Коови рассчитывал таким образом вежливо отделаться от апостолов поэзии. Но он ошибся, поскольку через день-другой к нему явились другие парни, принесшие с собой тетради с русскими стихами. Теперь Коови уже некуда было деваться, пришлось читать.
Паюпилль, который на первых порах выдвинулся своими эстонскими стихами, был забыт столь же быстро, сколь быстро разрослась слава сочинителей, коверкавших русский язык. Но затем появились состряпанные из смеси эстонского, русского, немецкого и латыни вирши, носившие греческие названия. Стишки всех позабавили, однако в то же время положили начало широкой дискуссии о туманности и глубине поэзии, о смысле и чувстве, о ритме и рифме, о языке и настроении. В конце концов в дискуссию вынужден был вмешаться и господин Маурус.
— Я знаю людей, утверждающих, будто чужой язык глубже родного,— говорил он как бы между прочим.— Но что придает всему сущему величие и глубину? Любовь! Заметьте себе: любовь, и только любовь.