Русский, Слопашев, был высокого роста, крепкого сложения; его хриплый бас шел словно из бездонной бочки. По сравнению с тучным телом ноги его казались короткими и тонкими, ходил он мелко семеня, словно не в силах был делать длинных шагов. Шляпу господин Слопашев носил либо слегка набекрень, либо сдвинув на затылок, только не прямо. Дело в том, что господин Слопашев не признавал золотой середины ни в ношении шляпы, ни в чем бы то ни было, включая еду и питье. Такая уж была у него натура.
Зато его приятель, а впоследствии закадычный друг Войтинский любил умеренность, во всяком случае — в ношении головных уборов. Каждый раз, когда он надевал свою учительскую фуражку с бархатным околышем, он прикладывал ладонь ко лбу, как бы примеряя, правильно, по установленному ли образцу сидит фуражка. Никакого отклонения ни вправо, ни влево, ии вперед, ни назад. Он тоже ходил мелкими шажками, но не из-за грузного туловища — Войтинский был тонок, как спица,— а потому, что ноги у него были слабые. Они сочленялись в коленях и, казалось, дрожали в широких брюках. Лицо у Вой-тинского было морщинистое и узкое, как козья ножка, рот старчески бледный и дряблый, близорукие глаза уныло глядели сквозь очки. Словно желая зарекомендовать себя, он сперва ходил в учительском сюртуке с бархатным воротником, на котором красовался университетский значок, но вскоре сменил сюртук на толстое коричневое пальто — господин Войтинский ужасно боялся холода. Среднего роста, но из-за сильной худобы казавшийся высоким, он двигался пригнувшись и очень походил на сороку —'это прозвище пристало к нему с первых же дней. Даже сиплый, писклявый голос Войтинского больше напоминал птичий, чем человеческий.
Господину Слопашеву давали множество прозвищ, но самым метким из них оказалось «Косолапый». Косолапым он в конце концов и остался. Самого прозвали Косолапым, а его комнату — берлогой. Слопашева поселили в комнате Оллино, занявшего помещение Коови, а последний перебрался наверх, в комнату Тимуска. Войтинскому пришлось расположиться внизу, в большой комнате, откуда одного ученика перевели в «Сибирь», чтобы освободить постель для нового учителя.
То обстоятельство, что два иноплеменных учителя жили непосредственно среди учеников, имело, по мнению директора, воспитательное значение. Дело в том, что, согласно приказу начальства, ученики должны были разговаривать между собой по-русски, да и сам господин Маурус часто повторял,-— дескать, какое же это училище первого разряда, если ученики разговаривают на родном языке. Можно было разговаривать и по-немецки, правда, не официально, а так, между собой, ведь директор и сам почти всегда говорил по-немецки.
Но, как выяснилось, новых учителей ничуть не волновал вопрос, на каком языке разговаривают ученики. У них были другие интересы. Они любили вместе гулять, один шел, выпятив живот, другой семенил, сгорбившись. Домой они всегда возвращались в отменном настроении, и оно становилось еще лучше, стоило им лишь немного побеседовать в комнате Сло-
пашева.
Однажды, когда господин Войтинский вышел от Слопашева, настроение у него было настолько приподнятое, что он все порывался затянуть песню. «Ляля-ляля, ля-ля-ля-ля!» — попискивал он, расхаживая по большой комнате и как бы задавая тон какому-то невидимому хору. Затем он принялся рассказывать ученикам о себе; о поляках, утверждая, что в жилах Слопашева тоже течет польская кровь и что половина русских — не русские вовсе, а поляки.
— Это отступники, изменники, ибо мы —народ покоренный, порабощенный,— объяснял он, жуя губами и робко озираясь по сторонам.—Об этом нельзя говорить,— добавил он.— Вы, эстонцы, не должны говорить о том, что вы порабощены. Но вам легче, чем нам, полякам. Для вас это полбеды, потому что у вас нет ни языка, ни культуры, а какой у нас язык, какая у нас культура! Первая в Европе, первая в мире! — Он снова пожевал губами, словно смакуя эту самую культуру.